Через пятнадцать минут крыша огорожена, полицейские работают там в поисках улик. Кэмпбелл переживает из-за того, что ему утер нос клинический психолог.
Джо отводит меня вниз в столовую – одно из типичных стерильных помещений с паркетным полом и металлическими столами. Седрик – парень на раздаче, ямаец с невообразимо тугими кудрями – смеется так, словно кто-то колет орехи кирпичом.
Он приносит нам кофе, вытаскивает из кармана передника полбутылки скотча и наливает мне. Джо, похоже, не замечает. Он слишком занят попытками восстановить недостающие фрагменты.
– Снайперы проявляют очень небольшой интерес к своим жертвам. Для них это как компьютерная игра.
– Значит, возможно, он молод?
– И одинок.
Если честно, профессора больше интересует вопрос «почему», чем «кто», ему нужно объяснение, тогда как мне нужно лицо, которое бы заполнило пустую рамку. Мне нужен кто-то, кого следует поймать и наказать.
– Сегодня утром ко мне приходил Алексей Кузнец. Полагаю, теперь я знаю, почему оказался на реке. Я следил за передачей выкупа.
Джо и глазом не моргнул.
– Он не сообщил мне подробностей, но думаю, у меня были доказательства, что Микки жива. Иначе я бы ничего не предпринял.
– Или вы просто хотели верить, что она жива.
Понятно, о чем он. Он считает, что я веду себя неразумно.
– Хорошо, давайте ответим на несколько вопросов, – говорит он. – Если Микки жива, где она была эти три года?
– Не знаю.
– И зачем кому-то ждать три года, чтобы потребовать выкуп?
– Возможно, ее похитили не для выкупа, по крайней мере вначале.
– Так. Если не для выкупа, то для чего?
Неприятное положение. Я не знаю.
– Возможно, они хотели наказать Алексея.
Звучит неубедительно.
– Мне это кажется больше похожим на фальшивку. Кто-то, кто был близок к семье или к первому расследованию, знал достаточно, чтобы убедить отчаявшихся людей в том, что Микки жива.
– А как же стрельба?
– Они поссорились, или же кто-то отказался делиться.
Это гораздо разумнее моей теории. Джо вытаскивает блокнот и начинает рисовать черточки, как в игре в «виселицу».
– Вы ведь выросли в Ланкашире?
– При чем тут это?
– Просто спрашиваю. Ваш отец служил в авиации во время войны.
– Откуда вы знаете?
– Помню, как однажды вы мне говорили.
У меня в горле комком поднимается злость. Я не могу ее проглотить.
– Пытаетесь залезть мне в голову, да? Человеческий фактор – вы ведь так это называете? Лучше бы выследили мерзавца, который пытался меня убить.
– Почему вам снятся пропавшие дети?
– Да идите вы!..
– Может, вы чувствуете себя виноватым?
Я не отвечаю.
– Возможно, вы вытеснили это из своего сознания.
– Я ничего не вытесняю.
– А вы когда-нибудь видели своего настоящего отца?
– Вероятно, трудно будет задавать вопросы, если я стяну вам челюсть?
– Многие люди не знают своих отцов. Наверное, вы иногда думаете: а как он выглядел? Похожи ли вы на него? Говорите ли, как он?
– Вы ошибаетесь. Мне все равно.
– Если вам все равно, почему вы отказываетесь об этом говорить? Наверное, вы были военным ребенком – родились сразу после войны. Тогда многие отцы не возвращались домой. Кто-то оставался за границей. Дети пропадали.
Я ненавижу слово «пропадали». Мой отец не пропал без вести. Он не лежит на том маленьком участке Франции, который навек будет Англией. Я даже не знаю, как его зовут.
Джо ждет. Он сидит и крутит ручку в ожидании Годо. Но я не хочу, чтобы меня подвергали психоанализу, чтобы копались в моем прошлом. Я не хочу говорить о своем детстве.
Мне было четырнадцать, когда мать впервые рассказала, как я появился на свет. Она была пьяна, конечно же, свернулась на краю моей кровати и попросила меня помассировать ей ноги. И рассказала мне историю Джамили Пуррум, девочки-цыганки, у которой на левой руке была татуировка «Z», а на вещах вышит черный треугольник.
– Мы были похожи на мячи для боулинга – с торчащими ушами и перепуганными глазами, – сказала она, пристраивая стакан на груди.
Самых красивых и сильных цыганских девушек посылали в дома офицеров СС. Остальных отправляли в бордели, насиловали скопом, чтобы обучить ремеслу, а потом часто стерилизовали, поскольку цыгане считались нечистыми.
Моей матери было пятнадцать, когда она оказалась в Равенсбрюке, крупнейшем женском концентрационном лагере рейха. Ее направили в бордель, где она работала по двенадцать часов в сутки.
Она не вдавалась в подробности, хотя я уверен, что она помнила каждый из этих дней.
– Думаю, я беременна, – бормотала она.
– Это невозможно, Даж.
– У меня прекратились месячные.
– Ты слишком стара, чтобы забеременеть.
Она сердито смотрела на меня. Она не любила, когда говорили о ее возрасте.
– Эрика пыталась вызвать у меня кровотечение.
– Кто такая Эрика?
– Одна еврейка, настоящий ангел… Но ты прицепился ко мне изнутри. Не хотел выходить. Так сильно хотел жить.
Она была на третьем месяце, когда окончилась война. Еще два месяца пыталась найти свою семью, но никого не осталось: ни ее братьев-близнецов, ни мамы, ни папы, ни дядей, ни теток, ни кузенов…
Под Франкфуртом, в лагере для беженцев, молодой служащий британской иммиграционной службы по имени Винсент Смит сказал, что ей стоит эмигрировать. США и Великобритания принимали беженцев, если у тех были документы и какие-либо профессиональные навыки. У Джамили не было ни того, ни другого.
Поскольку цыганка была никому не нужна, она солгала в анкете, что она еврейка. Так много народу погибло, что не сложно было раздобыть документы на чужое имя. Джамиля Пуррум превратилась в Софию Эйснер, портниху из Франкфурта, а ее шестнадцать лет – в девятнадцать; она стала новым человеком, чтобы начать новую жизнь.